Зеленая калитка Евгения Евтушенко
Я видел Грузию на БАМе.
Там, как в тифлисской серной бане,
От пота ярого мокры,
Грузины строили поселок.
Евтушенко ворвался в жизнь послевоенного поколения, как чуточку переросший нас старший брат, первым в семье рискнувший ослушаться строгих родителей.
Что бы он ни говорил, мы все примеряли на себя, пьянея от терпкого чувства самостоятельности, озоном бившего в лицо из-под его рифмованных слов.
Четырнадцатилетним навсегда запомнил знаменитое:
Безмолвствовал мрамор.
Безмолвно мерцало стекло.
А гроб чуть дымился,
На льду бронзовея.
БРАТАНИЕ С ГРУЗИЕЙ
Начатое Пушкиным, Лермонтовым, Грибоедовым, продолженное Маяковским, Пастернаком, Тихоновым, Заболоцким, Межировым, оно не могло не втянуть его в свой водоворот, не коснуться порывом, рассекавшим прозрачный горный воздух.
О Грузии забыв неосторожно,
В России быть поэтом невозможно.
В Тбилиси есть особенная прелесть,
На этот город звезды засмотрелись.
Всегда в Тбилиси почему-то близко
до Рима, до Афин и Сан-Франциско.
Старик платан, листвой качая еле,
ты мудр, как будто ты карачохели.
Галактиона подзывая знаком,
в Тбилиси бродят Пушкин с Пастернаком.
О город мой, хинкальными дымящий,
немного сумасшедший и домашний,
дай после смерти мне такое счастье
стать навсегда твоею тенью, частью.
Довольный собой, Евтушенко выставил целую батарею самтрестовских вин и продемонстрировал почти цирковой номер: стоя спиной к столу, просил наливать в бокал из любой бутылки и, сделав глоток, безошибочно угадывал марку вина и его возраст.
Воистину только большой мастер рифмы и настоящий ценитель этого напитка мог переплести между собой два чудесных дара в одно великолепное произведение:
«Мукузани» горчащая тяжесть
об истории Грузии скажет.
Ненавязчиво вас пожалевши,
сладость мягкую даст «Оджалеши».
Золотистость осеннего ветра
вам подарит прохладная «Тетра».
В понимании мира «Чхавери»
потайные откроет вам двери.
С ободком липоватым по краю
«Ахашени» приблизит вас к раю.
В «Цинандали» кислинка хрустальна,
как слезы человеческой тайна.
В «Гурджаани» зеленая легкость,
словно далей грузинских далекость.
Изумрудом «Манави» искрится,
словно перстень грузинской царицы.
Бурдюком отдает еле-еле
и пастушьим костром «Ркацители».
«Телиани» в себе воплотила
благородную кровь Автандила.
Лгать нельзя с этой самой поры,
если вы свой язык обмакнули
красным бархатом «Киндзмараули»
или алой парчой «Хванчкары».
А свои размышленья про чачу
я уж лучше куда-нибудь спрячу.
Потом были незабываемые Дни Маяковского в Кутаиси и прекрасные стихи, посвященные великому «глашатаю и горлану».
Фестиваль «Новая Грузия»
Мукузани» горчащая тяжесть об истории Грузии скажет.
Ненавязчиво вас пожалевши, сладость мягкую даст «Оджалеши».
Золотистость осеннего ветра вам подарит прохладная «Тетра».
В понимании мира «Чхавери» потайные откроет вам двери.
С ободком лиловатым по краю «Ахашени» приблизит вас к раю.
В «Цинандали» кислинка хрустальна, как слезы человеческой тайна.
В «Гурджаани» зеленая легкость, словно далей грузинских далекость.
Земляничная свежесть рассвета- молодой «Изабеллы» примета.
Изумрудно «Манави» искрится, словно перстень грузинской царицы.
Бурдюком отдает еле-еле и пастушьим костром — «Ркацители».
«Телиани» в себе воплотило благородную кровь Автандила.
Лгать нельзя с этой самой поры, если вы свой язык обернули красным бархатом «Киндзмараули»
или алой парчой «Хванчкары»!
А свои размышленья про «чачу» я уж лучше куда-нибудь спрячу.
В четверг 16 ноября 2017 года в Галерее Зураба Церетели на Пречистенке прошёл Фестиваль «Новая Грузия».
Евгений Евтушенко Сначала был… Тост! Без внимания к тосту о грузинском вине начинать рассказывать бессмысленно. Тамара Кавтарадзе открывает мне Три Главных Секрета. Кстати, тост за первую любовь слышу впервые. (Видео с Тамарой Кавтарадзе)
Вина Besini (на древнегрузинском так называли вина для подношений, то есть, произведённые из самого лучшего винограда и принесённые в жертву богам в знак благодарности) — купаж саперави, каберне совиньон и мерло производитель элегантно называет французским вином с грузинским акцентом.
Союз РЫЖИХ Оранжевые вина. Это самый древний из известных методов производства вина, когда сок винограда вместе с кожицей, косточками и даже гребнями бродит в керамических сосудах. В них же потом некоторое время выдерживается вино.
Такова технология грузинских белых вин, выдержанных в квеври — они получаются насыщенного янтарного или оранжевого цвета, с ароматами орехов и хвои. Обычно этот стиль называют оранжевым, а в Грузии — янтарным.
Фото с дегустации Вино в Грузии — не просто вино! Василий Церетели называет его мировым наследием с историей в 8000 лет!
Про вина Грузии нам рассказывала: Donna Carleone
Стихи Евгения Евтушенко
Проклятье века — это спешка,
и человек, стирая пот,
по жизни мечется, как пешка,
попав затравленно в цейтнот.
Поспешно пьют, поспешно любят,
и опускается душа.
Поспешно бьют, поспешно губят,
а после каются, спеша.
Но ты хотя б однажды в мире,
когда он спит или кипит,
остановись, как лошадь в мыле,
почуяв пропасть у копыт.
Пыль суеты сует сметая,
ты вспомни вечность наконец,
и нерешительность святая
вольется в ноги, как свинец.
Есть в нерешительности сила,
когда по ложному пути
вперед на ложные светила
ты не решаешься идти.
Топча, как листья, чьи-то лица,
остановись! Ты слеп, как Вий.
И самый шанс остановиться
безумством спешки не убий.
Когда шагаешь к цели бойко,
как по ступеням, по телам,
остановись, забывший бога,-
ты по себе шагаешь сам!
Когда тебя толкает злоба
к забвенью собственной души,
к бесчестью выстрела и слова,
не поспеши, не соверши!
О человек, чье имя свято,
подняв глаза с молитвой ввысь,
среди распада и разврата
остановись, остановись!
Людей неинтересных в мире нет.
А если кто-то незаметно жил
и с этой незаметностью дружил,
он интересен был среди людей
самой неинтересностью своей.
У каждого — свой тайный личный мир.
Есть в мире этом самый лучший миг.
Есть в мире этом самый страшный час,
но это все неведомо для нас.
И если умирает человек,
с ним умирает первый его снег,
и первый поцелуй, и первый бой.
Все это забирает он с собой.
Да, остаются книги и мосты,
машины и художников холсты,
да, многому остаться суждено,
но что-то ведь уходит все равно!
Таков закон безжалостной игры.
Не люди умирают, а миры.
Людей мы помним, грешных и земных.
А что мы знали, в сущности, о них?
Что знаем мы про братьев, про друзей,
что знаем о единственной своей?
И про отца родного своего
мы, зная все, не знаем ничего.
Уходят люди. Их не возвратить.
Их тайные миры не возродить.
И каждый раз мне хочется опять
от этой невозвратности кричать.
Вкушая молоко, протертый суп,
уже он горьким бредит и соленым,
и крепким белосахарным собором
во рту его восходит первый зуб
У матери от счастья в горле ком,
когда ее всевластный повелитель
сидит, как император Петр Великий,
на троне, притворившемся горшком.
Но где неуловимейшая грань,
когда, лукавя каждою веснушкой,
ребенок притворяется игрушкой
и начинает матерью играть?
Уже он знает, маленький хитрец,
катаясь в ловко сыгранной падучей,
что все получит, если мать помучит,
и получает это наконец.
И вдруг однажды явно он солжет,
и пошатнется самое святое,
и ложь ребенка серной кислотою
слепое сердце матери сожжет.
Она сказала: «Он уже уснул!»,—
задернув полог над кроваткой сына,
и верхний свет неловко погасила,
и, съежившись, халат упал на стул.
Мы с ней не говорили про любовь,
Она шептала что-то, чуть картавя,
звук «р», как виноградину, катая
за белою оградою зубов.
«А знаешь: я ведь плюнула давно
на жизнь свою… И вдруг так огорошить!
Мужчина в юбке. Ломовая лошадь.
И вдруг — я снова женщина… Смешно?»
Быть благодарным — это мой был долг.
Ища защиту в беззащитном теле,
зарылся я, зафлаженный, как волк,
в доверчивый сугроб ее постели.
Но, как волчонок загнанный, одна,
она в слезах мне щеки обшептала.
и то, что благодарна мне она,
меня стыдом студеным обжигало.
Мне б окружить ее блокадой рифм,
теряться, то бледнея, то краснея,
но женщина! меня! благодарит!
за то, что я! мужчина! нежен с нею!
Как получиться в мире так могло?
Забыв про смысл ее первопричинный,
мы женщину сместили. Мы ее
унизили до равенства с мужчиной.
Какой занятный общества этап,
коварно подготовленный веками:
мужчины стали чем-то вроде баб,
а женщины — почти что мужиками.
О, господи, как сгиб ее плеча
мне вмялся в пальцы голодно и голо
и как глаза неведомого пола
преображались в женские, крича!
Потом их сумрак полузаволок.
Они мерцали тихими свечами…
Как мало надо женщине — мой Бог!—
чтобы ее за женщину считали.
Танки идут по Праге
Танки идут по Праге
в затканой крови рассвета.
Танки идут по правде,
которая не газета.
Танки идут по соблазнам
жить не во власти штампов.
Танки идут по солдатам,
сидящим внутри этих танков.
Совесть и честь вы попрали.
Чудищем едет брюхастым
в танках-футлярах по Праге
страх, бронированный хамством.
Что разбираться в мотивах
моторизованной плетки?
Чуешь, наивный Манилов,
хватку Ноздрева на глотке?
Танки идут по склепам,
по тем, что еще не родились.
Четки чиновничьих скрепок
в гусеницы превратились.
Разве я враг России?
Разве я не счастливым
в танки другие, родные,
тыкался носом сопливым?
«Танки идут по Праге» — стихотворение, написанное советским и российским поэтом Евгением Евтушенко 23 августа 1968 года — через два дня после начала операции ввода объединённой группировки войск СССР и других стран Варшавского договора в Чехословакию («Операция Дунай»), положившей конец реформам «Пражской весны». Выражало негативное отношение автора к вторжению в Чехословакию. Распространялось в советском и чешском самиздате, впервые опубликовано в 1989 году.
ГОСУДАРСТВО, БУДЬ ЧЕЛОВЕКОМ!
Ненька предков моих — Украина,
во Днепре окрестившая Русь,
неужели ты будешь руина?
Я боюсь за тебя и молюсь.
Невидимками на Майдане
Вместе — Пушкин, Брюллов,
мы стоим.
Здесь прижались к народу мы втайне,
как давно и навеки к своим.
И трагическая эпопея,
словно призрак гражданской войны,
эта киевская Помпея,
где все стали друг другу «воны».
Здесь идут, как на стенку стенка,
брат на брата, а сын на отца.
Вы, Шевченко и Лина Костенко,
помирите их всех до конца!
Что за ненависть, что за ярость
и с одной, и с другой стороны!
Разве мало вам Бабьего Яра
и вам надо друг с другом войны?
Ты еще расцветешь, Украина,
расцелуешь земли своей ком.
Как родных, ты обнимешь раввина
с православным священником.
Государство, будь человеком!
Примири всех других, а не мсти.
Над амбициями, над веком,
встань и всем, вместе с Юлей,
прости.
Всем Европой нам стать удастся.
Это на небесах решено.
Но задумайся, государство, —
а ты разве ни в чем не грешно?
Мукузани» горчащая тяжесть
об истории Грузии скажет.
Ненавязчиво вас пожалевши,
сладость мягкую даст «Оджалеши».
Золотистость осеннего ветра
вам подарит прохладная «Тетра».
В понимании мира «Чхавери»
потайные откроет вам двери.
С ободком лиловатым по краю
«Ахашени» приблизит вас к раю.
В «Цинандали» кислинка хрустальна,
как слезы человеческой тайна.
В «Гурджаани» зеленая легкость,
словно далей грузинских далекость.
Земляничная свежесть рассвета-
молодой «Изабеллы» примета.
Изумрудно «Манави» искрится,
словно перстень грузинской царицы.
«Телиани» в себе воплотило
благородную кровь Автандила.
Лгать нельзя с этой самой поры,
если вы свой язык обернули
красным бархатом «Киндзмараули»
или алой парчой «Хванчкары»!
А свои размышленья про «чачу»
я уж лучше куда-нибудь спрячу.
Зрелость- это село Разделово:
либо Схваткино, либо Пряткино,
либо Трусово, либо Смелово,
либо Кривдино, либо Правдино.
Идут белые снеги,
как по нитке скользя.
Жить и жить бы на свете,
но, наверно, нельзя.
Чьи-то души бесследно,
растворяясь вдали,
словно белые снеги,
идут в небо с земли.
Идут белые снеги.
И я тоже уйду.
Не печалюсь о смерти
и бессмертья не жду.
Я не верую в чудо,
я не снег, не звезда,
и я больше не буду
никогда, никогда.
И я думаю, грешный,
ну, а кем же я был,
что я в жизни поспешной
больше жизни любил?
Дух ее пятистенок,
дух ее сосняков,
ее Пушкина, Стеньку
и ее стариков.
Если было несладко,
я не шибко тужил.
Пусть я прожил нескладно,
для России я жил.
И надеждою маюсь,
(полный тайных тревог)
что хоть малую малость
я России помог.
Пусть она позабудет,
про меня без труда,
только пусть она будет,
навсегда, навсегда.
Идут белые снеги,
как во все времена,
как при Пушкине, Стеньке
и как после меня,
Идут снеги большие,
аж до боли светлы,
и мои, и чужие
заметая следы.
Быть бессмертным не в силе,
но надежда моя:
если будет Россия,
значит, буду и я.
(1965 г.)
Дай Бог слепцам глаза вернуть и спины выпрямить горбатым.
Дай Бог быть Богом хоть чуть-чуть, но быть нельзя чуть-чуть распятым.
Дай Бог быть тертым калачом, не сожранным ничьею шайкой,
Не жертвой быть, ни палачом, ни барином, ни попрошайкой.
Дай Бог поменьше рваных ран, когда идет большая драка.
Дай Бог побольше разных стран, не потеряв своей, однако.
Дай Бог, чтобы твоя страна тебя не пнула сапожищем.
Дай Бог, чтобы твоя жена тебя любила даже нищим.
Дай Бог лжецам замкнуть уста. Глас Божий слыша в детском крике!
Дай Бог найти живым Христа, пусть не в мужском, так в женском лике!
Дай Бог,
Дай Бог,
Дай Бог,
Дай Бог.
Над Бабьим Яром памятников нет.
Крутой обрыв, как грубое надгробье.
Мне страшно.
Мне сегодня столько лет,
как самому еврейскому народу.
Мне кажется сейчас —
я иудей.
Вот я бреду по древнему Египту.
А вот я, на кресте распятый, гибну,
и до сих пор на мне — следы гвоздей.
Мне кажется, что Дрейфус —
это я.
Мещанство —
мой доносчик и судья.
Я за решеткой.
Я попал в кольцо.
Затравленный,
оплеванный,
оболганный.
И дамочки с брюссельскими оборками,
визжа, зонтами тычут мне в лицо.
Мне кажется —
я мальчик в Белостоке.
Кровь льется, растекаясь по полам.
Бесчинствуют вожди трактирной стойки
и пахнут водкой с луком пополам.
Я, сапогом отброшенный, бессилен.
Напрасно я погромщиков молю.
Под гогот:
«Бей жидов, спасай Россию!»-
насилует лабазник мать мою.
О, русский мой народ! —
Я знаю —
ты
По сущности интернационален.
Но часто те, чьи руки нечисты,
твоим чистейшим именем бряцали.
Я знаю доброту твоей земли.
Как подло,
что, и жилочкой не дрогнув,
антисемиты пышно нарекли
себя «Союзом русского народа»!
Мне кажется —
я — это Анна Франк,
прозрачная,
как веточка в апреле.
И я люблю.
И мне не надо фраз.
Мне надо,
чтоб друг в друга мы смотрели.
Как мало можно видеть,
обонять!
Нельзя нам листьев
и нельзя нам неба.
Но можно очень много —
это нежно
друг друга в темной комнате обнять.
Сюда идут?
Не бойся — это гулы
самой весны —
она сюда идет.
Иди ко мне.
Дай мне скорее губы.
Ломают дверь?
Нет — это ледоход…
Над Бабьим Яром шелест диких трав.
Деревья смотрят грозно,
по-судейски.
Все молча здесь кричит,
и, шапку сняв,
я чувствую,
как медленно седею.
И сам я,
как сплошной беззвучный крик,
над тысячами тысяч погребенных.
Я —
каждый здесь расстрелянный старик.
Я —
каждый здесь расстрелянный ребенок.
Ничто во мне
про это не забудет!
«Интернационал»
пусть прогремит,
когда навеки похоронен будет
последний на земле антисемит.
Еврейской крови нет в крови моей.
Но ненавистен злобой заскорузлой
я всем антисемитам,
как еврей,
и потому —
я настоящий русский!
Текст книги «Собрание сочинений. Том 7»
Автор книги: Евгений Евтушенко
Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц)
Евгений Александрович Евтушенко
Собрание сочинений. Том 7
© Евтушенко Е. А. Наследник, 2017
© Оформление. ООО «Издательство «Э», 2017
Стихотворения и поэмы
О Грузия, нам слезы вытирая,
ты – русской музы колыбель вторая.
О Грузии забыв неосторожно,
в России быть поэтом невозможно.
В среде, где скупость нелюдская,
где дружба вымерла мужская,
где скушно пьешь и скушно ешь,
где так безнежно и бесхашно,
где и застолье рукопашно,
где и от вежливости страшно,
и от невежливых невеж,
в среде, где нет красивых тостов,
а столько склочных перехлестов,
где и у женщин крысьи рты,
где всем на шею напросилась
самодовольства некрасивость
с надменным видом красоты, —
ходя по коридорам важным,
где пахнет лживым и продажным,
хоть зажимай рукою нос,
или по улицам колючим,
где будет злобный взгляд получен
на самый простенький вопрос, —
в автобусах, где все взаимно
так смотрят негостеприимно,
что могут вместе с шапкой съесть, —
попавший, словно в костеломню,
вздохну легко, когда я вспомню,
что Грузия на свете есть.
Самтрестовская винотека,
собранье мыслей человека,
запрятанных внутри вина, —
бутылок стройная страна!
Пусть на себя стекло надела
мысль потайная винодела, —
сквозь плесень из-под сургуча
она мерцает, как свеча.
Хотя бутылки – лежебоки,
они немножечко пророки,
и нам совсем не все равно,
что думает о нас вино.
Какие бури, непогоды,
не впав нисколечко в тоску,
вино семнадцатого года
перележало на боку.
Треск социального пожара
шел у вина над головой,
но все равно вино лежало,
букет рождая вкусовой.
Вино входило молча в тело,
вино входило в запах, в цвет,
вино мудрело и густело
под паутиной стольких лет.
И в этом не аполитичность,
а просто преданность земле,
что сохранило свою личность
вино, лежавшее во мгле.
Есть в нас невыдержанность часто,
страшит безвестность, как несчастье.
Дай бог, чтоб нам была дана
мужская выдержка вина!
И пусть запомнится поэтам,
как, сбросив лишнее на дно,
над вкусовым своим букетом
само работает вино!
Лишь то, что вечно, – то серьезно,
и дышат вечностью самой
и над землею – эти звезды,
и эти вина – под землей!
Каждый сван подобен сванской башне,
будто сердце – в каменной рубашке.
В сдержанности, замкнутости свана
скрыта историческая рана.
Сколько было крови здесь и боли —
так что башней станешь поневоле.
Мацони[1] 1
Мацони – крестьянская простокваша (груз.).
У звуков
есть призвуки.
У криков есть призраки.
Тбилисская джинсовая молодежь,
в тебе —
от героев холстов Пиросмани —
ни признака,
и все-таки ты,
для себя незаметно,
идешь
вдоль призраков, призраков.
И карачохели
и рваный кинто,
в другом находясь измеренье,
глядят на тебя, молодежь,
в изумленье
и крестятся —
что-то не то.
Грузинская пери
жует чуингам.
Играет потомственный князь
в общежитии
на саксофоне,
но призраки криков
бредут через уличный гам
«Мацони…
мацони…
мацони…»
Незримо шагает
незримый осел,
как будто незримых селений посол.
С ним рядом плетется
незримый старик,
неся на незримых ладонях мозоли,
неся на губах
свой неслышимый крик:
«Мацони…
мацони…
мацони…»
Когда на губах
чуть мацони кислит,
с грузинской землей
ты нечаянно слит.
Мацони
людей
уважает,
когда
на осле
подъезжает.
Мацонщик
невидимо
непобедим,
хотя даже призрак
бывает усталым.
Тбилиси,
ты будь навсегда молодым,
но все же останься
хоть чуточку старым!
Быть призраком
так нелегко целый день!
Мацонщик ослу
предлагает чурчхелу с ладони
и шепчет,
скитаясь, почти сумасшедшая тень:
«Мацони…
мацони…
мацони…»
Вы,
кто крали иконы у сванов,
приходя из низин с рюкзаками —
пусть убьют вас иконы,
грянув
гневно выстрелившими зрачками!
Только в том есть с природой единство,
в чьей душе —
чистота и пространство…
Отвергаю
низинное свинство!
Принимаю
вершинное сванство!
«Мукузани» горчащая тяжесть
об истории Грузии скажет.
Ненавязчиво вас пожалевши,
сладость мягкую даст «Оджалеши».
Золотистость осеннего ветра
вам подарит прохладная «Тетра».
В понимании мира «Чхавери»
потайные откроет вам двери.
С ободком лиловатым по краю
«Ахашени» приблизит вас к раю.
В «Цинандали» кислинка хрустальна,
как слезы человеческой тайна.
В «Гурджаани» зеленая легкость,
словно далей грузинских далекость.
Земляничная свежесть рассвета —
молодой «Изабеллы» примета.
Изумрудно «Манави» искрится,
словно перстень грузинской царицы.
Бурдюком отдает еле-еле
и пастушьим костром – «Ркацители».
«Телиани» в себе воплотило
благородную кровь Автандила.
Лгать нельзя с этой самой поры,
если вы свой язык обернули
красным бархатом «Киндзмараули»
или алой парчой «Хванчкары»!
И свои размышленья про «чачу»
я уж лучше куда-нибудь спрячу.
В эхо ваше,
грузинские квеври,
как багдадский подросток,
я верю.
Проверяю свой голос
по эху,
как и следует в жизни
поэту.
Это эхо пусть будет не узким,
а с народами всеми
единым…
Если б я не родился русским,
я хотел бы родиться грузином.
О грузинской гордости спросите
президента клуба «Кардифф-сити», —
может быть, он скажет пару слов.
После матча в Кардиффе с «Динамо»
был коктейль.
Над краешком дивана
кисточкой качала шапка свана,
гордая, поверх других голов.
Президент к Давиду Кипиани
подошел и начал излиянье:
«Мистер Кипиани, вы звезда…
Думают прекрасно ваши ноги.
Велики ли в Грузии налоги?
Вы не пьете? Это что, всегда?»
Президент был футболистом бывшим
и поляком бывшим, не забывшим
уездной шляхетский гонорок.
Говоря о спорте, о талантах,
сделал он манжетою в брильянтах
в свой карман обдуманный нырок.
«Вас игра, как вижу, утомила?
Но ведь вы борец за дело мира —
вы ногами боретесь за мир.
А с валютой как у вас – не тяжко?
Вот пятифунтовая бумажка.
Это от меня – как сувенир…»
Кипиани —
вроде против правил —
взял бумажку,
медленно расправил,
посмотрел с улыбкою на свет
и сказал без чувства злости, мести:
«Водяные знаки все на месте,
а вот знака дружбы что-то нет.
В Грузии мы с дружеским значеньем
дарим всё гостям,
за исключеньем
матерей, отцов, детей и жен.
А вот деньги дарим лишь на свадьбы…
Я —
как это вежливей сказать бы? —
сувениром вашим поражен.
Взятка?
Но – я должен вам признаться —
есть у нас товарищ Шеварднадзе, —
он ведет со взятками борьбу.
Если бы он к вам приехал в Кардифф,
взяточников местных проинфарктив, —
вылететь бы вам пришлось в трубу!
Чтобы оплатить вам часть восторгов,
на бумажке ставлю свой автограф.
Возвращаю. Пейте лучше джин.
Что-то, я гляжу, вам неуютно?
У грузин есть твердая валюта —
гордость неразменная грузин».
Так я видел под рукоплесканья
лучший гол, забитый Кипиани
головою в шапке у стола.
Гол был самый чистый, без изъяна.
Помогла, как видно, шапка свана,
кисточка, как видно, помогла…
Я не люблю всех тех, кто пьет
и дни и ночи напролет,
но если дружба соберет
нас всех из ям или с высот,
друг другу скажем без длиннот:
«Аба, давльот! Аба, давльот!»[2] 2
Давай выпьем! (груз.)
[Закрыть]
Мы знали все – и кровь и пот,
турецкий гнет, и прочий гнет,
и сжатый голодом живот,
и слезы горькие взаглот,
и в нас огнем плюющий дот,
и перелет, и недолет,
и лед вершин, и грязь болот…
Достоин чаши только тот,
кто свой народ не предает.
Аба, давльот! Аба, давльот!
Пусть будет изгнан трус и жмот,
кто в чашу дружбы наплюет.
Плыви, как в море бурном плот,
наш стол – наш маленький оплот.
Пусть самый страшный поворот
тебя в щепу не разнесет.
Рука нальет, судьба дольет…
Аба, давльот! Аба, давльот!
Есть в доме Михаила Хергиани
веревка та, что предала его,
звеня струной, натянутой на грани
добра и зла,
всего и ничего.
Он только высотою утолялся,
но сам себя он высотой не спас,
и треск нейлона в скалах итальянских
все окна в сванских домиках затряс.
Я трогаю лохматины волокон,
обманчивых,
на вид почти стальных…
Как можно верить людям
и веревкам
с предателинкой,
прячущейся в них!
И все-таки,
мрачнея потаенно,
не оскорблю сравненьем никаким
случайное предательство нейлона
с обдуманным предательством людским.
В нас разбивает веру и отвагу
холодное, как скалы, сволочье,
но к высоте таинственную тягу
не разобьет предательство ничье.
И струи дождевые в небе мглистом
не подведут,
надежны и просты,
веревками погибших альпинистов
протянутые к людям с высоты…
Слава прошлого – в будущей славе,
вот и выпало в час роковой
быть Великому Моурави
в бронепоезде под Москвой.
Сквозь пожарища и туманы,
трепыхаясь на сквозняках,
книга женщины русской – Анны
у солдата-грузина в руках.
Гимнастерку суровейшей ниткой
он заштопал, прилег, покурил,
а когда задремалось, то книгой,
как историей, сердце прикрыл.
И страницы ее защитили
от осколка, летевшего в грудь,
рядового Мнатобишвили,
понадеявшегося вздремнуть.
Значит, могут эпохи смыкаться,
если сына грузинской земли
Антоновская и Саакадзе
в сорок первом от смерти спасли.
В этой книге – глубокая рана,
и она до того глубока,
что просвечивают сохранно
в ней, спасенные ею, века.
Как спасенье, искусство понявший,
я скажу, если спросят меня:
наши книги – для Родины нашей
дополнительная броня.
Инженеру Е. Рябчикову
Речи с музыкой чередовали —
лишь один не сказал свою речь
на открытии в Чаренцаване —
ставший памятником Чаренц.
И, наверное, бредя разбегом
и печалясь, что стала ничьей,
карусель, занесенная снегом,
наблюдала помост для речей.
Карусель чуть была посторонней.
Полуслушая, рядом с ней,
ели мальчики прямо с ладоней
пересыпанный солнцем снег.
Им хотелось толкаться, щипаться,
сесть у облака на крыле.
Чуть подталкивали их пальцы
карусель, что примерзла к земле.
Карусели хотелось размаха.
Наша жизнь – испокон и досель —
то великая сцена, то плаха,
то примерзшая карусель.
Кто – выкидывает коленца,
кто – подняться не может с колен.
Кто – живет по примеру Чаренца:
выше всех каруселей и сцен.
Кровь за кровью, резня
за резнею —
вот история этой земли,
но не вянут цветы над землею
там, где в землю поэты легли.
Все во мне – от Гомера, Катулла,
все в Армении – тоже мое.
Без армянской великой культуры
человечества быть не могло.
Дай, Чаренц, на тебя опереться,
чтоб увидеть библейский рассвет.
Без Армении нету Чаренца.
Без Чаренца Армении нет.
У матери Паруйра Севака
в глазах вся боль и все века.
Не надо в книгах нам своих портретов,
важней портреты матерей поэтов.
Идеи правые, родные,
зачем пускаться вам в обман,
зачем вам косы приплетные
и столько пудры и румян?
В словах мерзавца-пустобреха,
что украшает грязь траншей,
приукрашается эпоха
и этим кажется страшней.
Как надоели крем и краска,
наложенные подлецом,
и прирастающая маска
навек становится лицом.
Форма – это тоже содержанье.
Пламенная форма у огня.
Вложено встревоженное ржанье
в форму совершенную коня.
Облако набухшее набито
темным содержанием грозы.
И такое содержанье скрыто
в форме человеческой слезы!
Прощаюсь пасмурной порой
с проигранной игрой.
Что за игра,
что за мура —
сказать, пожалуй, не пора,
а может, просто страшно,
но выяснять не стражду.
Мой скромный проигрыш таков:
десятки тонн стихов,
весь шар земной,
моя страна,
мои друзья,
моя жена,
я сам —
но этим, впрочем,
расстроен я не очень.
Такие мелочи,
как честь,
я позабыл учесть.
Не проиграл?
Как знать – пока
не подтвердил щелчок курка,
да вот курок заело —
такое, в общем, дело.
Я вел, наверно, не к добру
полурисковую игру.
За это милосердье —
Наказан полусмертью.
Тоска по будущему —
высшая тоска,
гораздо выше,
чем тоска по прошлому.
Стыдней,
чем бросить прошлые века,
когда постыдно будущее брошено.
Больнее,
чем под веками песчинка,
по будущему
острая тосчинка.
Тоска по будущему —
высшая тоска,
гораздо выше,
чем тоска по настоящему.
В очередях
сыздетства настоявшемуся,
мне
ностальгия эта
не близка.
Не забывай о будущем,
товарищ,
когда ты идеалы отоваришь!
Пускай умрут
страдания напрасные,
но пусть живут
страдания прекрасные!
Исчезновенью отдавать не хочется
страдания любви
и муки творчества!
Я,
выросший среди очередей,
тоскую больше,
чем по стародавнему,
по очереди той,
где за страданьями
стоят мильоны будущих людей…
Откуда в нас
позорное заискиванье,
когда суемся
с чьей-нибудь запискою
в окно администратора театра,
похожего на римского тирана!
Мы паспорта
с десяткой,
нежно вложенной,
униженной рукой,
от страха влажной,
в гостиницах
так трепетно протягиваем,
как будто мы безродные бродяги…
Заискиваем
перед вышибалою,
как будто вышибала
выше Байрона.
Заискиваем
с видом самовянущим
перед официанткой-самоварищем,
перед аэрофлотовской кассиршей,
на нас глаза презрительно скосившей.
Великий спринтер
в магазине мебельном
становится,
заискивая,
медленным.
Заискивает физик —
гений века —
перед водопроводчиком из ЖЭКа.
Заискивает бог-скрипач,
потея,
перед надменной мойщицей мотеля.
А кто из нас не делался заикою,
перед телефонистками заискивая,
прося,
как умирающий от голоду
на паперти у барынь:
«Мне бы Вологду…»
Как расплодилось
низшее начальство!
В нем воплотилось
высшее нахальство!
Заискиваньем дело не поправится.
Подменено
заискиваньем
равенство.
Бульдогов
порождая
из дворняжек,
мы сами
воспитали
хамов наших.
Мне снится сон,
что в Волге
крокодила
заискиванье наше
породило.












